Нулевой номер
Иосиф Бродский: от ленинградского «тунеядца» до Нобелевского лауреата

История Иосифа Бродского — это не просто каноническая биография нобелевского лауреата, рассказанная через призму его стихов и любовных драм. Это хроника уникального столкновения частного лица с государственной машиной.
Часть I: Рыжий и Левиафан

Он появился на свет 24 мая 1940 года в Ленинграде. Этот город, с его имперским масштабом и метафизическим холодом, станет не просто декорацией, а соавтором его судьбы.

Война для маленького Оси была визуальным рядом: прожекторы, скрещивающиеся в небе, руины, эвакуация в Череповец. Там мать, Мария Моисеевна, работала переводчицей в лагере для немецких военнопленных. Первое слово, которое он выучил на иностранном языке, было Herr (господин).

Отец, Александр Иванович, вернулся с войны морским офицером и фотокорреспондентом, чтобы обнаружить, что его карьера разбилась о «пятый пункт».

В сталинском СССР еврейство было не национальностью, а формой социальной стигмы. Это ощущение «второсортности», помноженное на послевоенную бедность, сформировало у Бродского то, что он позже назовет «эстетическими разногласиями» с советской властью.

В школе он столкнулся с системой лобового лицемерия: портреты вождей на стенах контрастировали с нищетой коммуналок. Его реакция была радикальной. В 1955 году, закончив семь классов, пятнадцатилетний Бродский просто встал и вышел из школы, чтобы никогда туда не вернуться. Это был сознательный выход из системы казенного воспитания. Он стал учеником фрезеровщика на заводе «Арсенал», работал в морге, кочегаром, матросом на маяке.

Но настоящим университетом для него стали геологические экспедиции. Якутия, Белое море, Дальний Восток.

Там, у костров, в отрыве от идеологического пресса города, он начал писать. Ранние стихи были романтическими, подражательными, но уже в них пробивался тот самый голос — с уникальной интонацией, смесью барочной сложности и уличного сленга.

Поэт без «корочек» и внимание Органов

К началу 60-х Бродский становится заметной фигурой в ленинградском андеграунде. Он входит в круг «ахматовских сирот» — вместе с Рейном, Найманом и Бобышевым.

Встреча с Анной Ахматовой в 1961 году стала для него инициацией. Она передала ему не столько поэтическую технику, сколько этическую эстафету: умение сохранять величие замысла перед лицом пошлости и террора.

Но именно в этот момент Бродский попадает в поле зрения КГБ. Исследователь Глеб Морев в своем исследовании детально реконструирует этот процесс.

Вопреки мифу, Бродского преследовали не за стихи как таковые (в них не было прямой антисоветчины), а за стиль жизни.

В глазах Госбезопасности он был идеальным «идеологическим диверсантом»: нигде официально не работает (временные договоры в экспедициях не в счет), общается с иностранцами, учит языки, пишет тексты, которые расходятся в самиздате тысячами копий.

Первый тревожный звонок прозвучал в 1961 году, когда был арестован Александр Уманский, знакомый Бродского, пытавшийся передать на Запад свою «антисоветскую» рукопись.

Бродского допрашивали, у него изъяли дневники. Тогда его отпустили, но «дело оперативной разработки» было заведено. Чекисты видели в нем потенциального лидера молодежного подполья, фигуру, вокруг которой кристаллизуется инакомыслие.

Операция «Трутень»: механика травли

1963 год стал роковым. После Карибского кризиса и Новочеркасского расстрела идеологические гайки начали закручиваться. Хрущев устроил разнос интеллигенции в Манеже. Ленинградские партийные боссы решили провести показательную порку «неформалов».

29 ноября 1963 года в газете «Вечерний Ленинград» выходит статья «Окололитературный трутень». Авторы — Лернер, Медведев и Ионин — смешали правду с откровенной ложью, приписав Бродскому чужие антисоветские строчки.

Инициатором статьи был Яков Лернер — дружинник, персонаж почти инфернальный, фанатик, одержимый идеей очистки города от «плесени».

За его спиной стоял идеологический отдел Ленинградского обкома партии и КГБ.

Статья стала сигналом к атаке. Бродского начали травить на собраниях, его друзей вызывали на «беседы».

Власть использовала указ от 4 мая 1961 года «Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно полезного труда». Этот указ, изначально направленный против спекулянтов и алкоголиков, впервые был применен против поэта. Это был юридический нонсенс: труд литератора, не состоящего в Союзе писателей, объявлялся «тунеядством».

13 февраля 1964 года Бродского арестовывают. Судебный процесс над ним стал хрестоматийным примером столкновения Художника и Власти.

Благодаря стенограмме Фриды Вигдоровой, мы знаем каждое слово этого диалога.

Судья Савельева: А вообще какая ваша специальность?

Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.


Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?


Бродский: Никто. А кто причислил меня к роду человеческому?


Судья: А вы учились этому?


Бродский: Чему?


Судья: Быть поэтом? Не пытались кончить вуз...


Бродский: Я не думал... я не думал, что это дается образованием.


Судья: А чем же?


Бродский: Я думаю, это... (растерянно) от Бога...


Морев подчеркивает важнейший аспект: Бродский на суде не защищался. Он не пытался доказать свою «советскость» или полезность. Он говорил на другом языке — языке метафизики и культуры.

Он искренне не понимал, почему государство считает себя вправе судить его отношения с музой. Именно эта позиция — не политического борца, а частного человека, отстаивающего свое право на самоопределение, — сделала его героем в глазах Запада и советской интеллигенции.

Приговор был предопределен: 5 лет ссылки с обязательным привлечением к труду. «Максимально», — удовлетворенно констатировал судья.

Ссылка как спасение

Местом ссылки стала деревня Норенская в Коношском районе Архангельской области. Глушь, бездорожье, работа в совхозе «Даниловский» — вывоз навоза, рубка леса, уборка камней с полей. Власть рассчитывала сломать «городского пижона», унизить его физическим трудом.

Но эффект оказался обратным. Норенская стала для Бродского его Болдино. «Это был, как я сейчас понимаю, один из лучших периодов моей жизни», — признавался он позже.

Впервые у него было свое пространство (холодная изба) и время. Днем он работал физически, а ночами писал.

Именно здесь, в ссылке, происходит окончательное становление Бродского-поэта.

Он штудирует англо-американскую поэзию, учит английский язык, разбирает строки Уистена Хью Одена.

Оден становится его главным учителем: от него Бродский перенимает сдержанность, иронию, отказ от пафоса и «метафизическую плотность» стиха.

Яков Гордин отмечает, что в Норенской Бродский сформулировал свою жизненную философию — стоицизм. Главный принцип: не быть жертвой. Даже находясь в статусе ссыльного, он отказывался считать себя страдальцем. Он не жаловался, не просил о помиловании. Он просто жил и писал.

Кампания защиты и игра на высшем уровне

Пока Бродский возил навоз в Норенской, вокруг его имени разворачивалась беспрецедентная международная кампания. Анна Ахматова, Корней Чуковский, Дмитрий Шостакович писали письма в ЦК. На Западе к защите подключились гиганты: Жан-Поль Сартр лично написал Микояну, намекнув, что преследование поэта вредит имиджу СССР.

Дело Бродского стало слишком токсичным для Кремля. Оно мешало налаживанию отношений с европейскими левыми интеллектуалами (особенно с итальянскими коммунистами).

В недрах ЦК и КГБ шла борьба: ленинградские «ястребы» (обком во главе с Толстиковым) требовали сидеть до конца, московские прагматики предлагали спустить дело на тормозах.

В итоге, в сентябре 1965 года, отсидев полтора года из пяти, Бродский был досрочно освобожден. Это была победа общественного мнения, но победа пиррова.

«Горячая» зима и ультиматум Андропова

Вернувшись в Ленинград, Бродский оказался в странном положении. Он был всемирно известен, его стихи переводились на десятки языков, его имя гремело на «Радио Свобода». Но на родине он оставался изгоем. Его не печатали (4 стихотворения за 7 лет), не давали выступать. Он жил переводами и постоянным ощущением слежки.

К началу 70-х ситуация изменилась. В СССР началась новая волна репрессий. КГБ под руководством Андропова решил окончательно решить «еврейский вопрос» и проблему диссидентов путем выдавливания их из страны.

Бродский не хотел эмигрировать. Он панически боялся отрыва от языковой среды.

«Лучшая часть меня уже там — мои стихи», — говорил он, надеясь, что его тексты будут жить на Западе, а физически поэт останется в России.

Но Органам нужен был его реальный отъезд. Присутствие «непризнанного гения» в Ленинграде создавало альтернативный центр притяжения.

К нему ездили иностранные слависты, журналисты, дипломаты.

Дом Мурузи стал точкой сборки свободной культуры, что было нетерпимо для режима.

10 мая 1972 года Бродского вызвали в ОВИР.

Разговор был коротким:

— Иосиф Александрович, мы предлагаем вам заполнить документы на выезд в Израиль.

— Но я не собирался...

— А мы вам настоятельно советуем. Иначе наступят «горячие денечки».


Угроза была реальной: новый срок или психушка. Ему дали меньше месяца на сборы.

Прощание и письмо Брежневу

Эти последние дни в Ленинграде стали для него агонией. Он понимал, что уезжает навсегда. Прощание с родителями (которых он больше никогда не увидит), с друзьями, с городом.

В аэропорту Пулково 4 июня 1972 года его подвергли унизительному досмотру. Распороли чемодан, изъяли все рукописи.

С собой разрешили взять только пишущую машинку «Portable», две бутылки водки (подарок для Одена) и томик Джона Донна.

В самолете, летящем в Вену, Бродский написал письмо Брежневу.

Многие диссиденты сочли это слабостью, но Бродский, как всегда, действовал в своей логике. Он писал не генсеку, а Императору.

Это была попытка зафиксировать свой статус: не беглец, не предатель, а русский поэт, насильно исторгнутый из тела родины.

«Мне горько уезжать из России. Я здесь родился, вырос, жил, и всем, что имею за душой, я обязан ей...

Переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что я вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге».

И финальная фраза, ставшая пророческой: «Язык — вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку...»

Самолет приземлился в Вене.

Бродский вышел на трап, уверенный, что его жизнь кончена.
Часть II: Гражданин Языка

Для советского человека того времени Вена была не просто городом — это был шлюз в иной мир, перевалочный пункт между социалистическим лагерем и свободой.

Иосиф Бродский ступил на австрийскую землю с одним чемоданом, пишущей машинкой, сборником Джона Донна.

Впереди было 24 года жизни, которые превратят ленинградского «тунеядца» в одну из главных фигур мировой культуры XX века.

Встреча с тенью: Оден

Первым человеком, встретившим Бродского на Западе, был Карл Проффер — американский славист, издатель «Ардиса», сыгравший ключевую роль в судьбе русской литературы в изгнании.

Именно Проффер убедил Бродского лететь не в Израиль, как предписывала советская виза, а в США, в Мичиганский университет. Но прежде Бродский должен был совершить паломничество.

Он отправился в Кирхштеттен, маленькую австрийскую деревню, где проводил лето его кумир — Уистен Хью Оден.

Для Бродского Оден был не просто великим поэтом, а метафизическим отцом, абсолютным авторитетом в вопросах этики и языка.

Лев Лосев описывает эту встречу как столкновение двух эпох: стареющий, с лицом, изрытым морщинами («как карта исландского нагорья»), классик англосаксонской поэзии и 32-летний русский изгнанник, знающий английский по словарю.

Оден взял над Бродским шефство с трогательной заботой. Он ввел его в литературные салоны Лондона, учил бытовым мелочам, но главное — он дал Бродскому ощущение преемственности.

Бродский понял: он не одинок. Он часть великой цепи, тянущейся от античности через Данте и Донна к Одену.

Профессор с 8 классами образования

В июле 1972 года Бродский прилетает в Детройт, а оттуда перебирается в Анн-Арбор, университетский городок. Начинается его американская жизнь.

Парадокс ситуации был колоссальным: человек, не закончивший даже среднюю школу (ушел после 7-го класса), становится профессором одного из престижнейших университетов США.

Лев Лосев, бывший коллегой Бродского, детально описывает его преподавательскую манеру. Это не были лекции в академическом смысле. Бродский не учил литературоведению, он учил пониманию поэзии как высшей формы существования языка.

Его списки литературы для студентов стали легендой: они включали сотни названий, от Ветхого Завета до Кавафиса. Студенты были в ужасе и восторге.

«Вы должны знать это не для того, чтобы сдать экзамен, а для того, чтобы не быть дикарями», — говорил он.

В быту он оставался беспомощным. Людмила Штерн, его близкий друг юности, оказавшаяся в эмиграции чуть позже, вспоминает его квартиру: хаос из книг, пустой холодильник, пепельницы, переполненные окурками.

Он жил на телефоне. Счета за международные переговоры были астрономическими.

Он звонил в Ленинград, в Москву, в Лондон. Это была пуповина, связывающая его с прошлой жизнью, которую он пытался не обрезать, а растянуть через океан.

«Язык есть Бог»

В Америке Бродский совершает невероятное: он начинает писать прозу на английском языке.

Бенгт Янгфельдт в своей книге «Язык есть Бог» анализирует этот феномен. Бродский не просто выучил язык, он овладел им на уровне эссеиста-виртуоза. Почему?

Во-первых, из желания угодить тени Одена. Во-вторых, как он сам признавался, чтобы «быть ближе к родителям».

Писать о них по-русски было слишком больно, английский создавал необходимую дистанцию, анестезию.

Эссе «Полторы комнаты», посвященное памяти родителей, написано на английском.

Но стихи он продолжал писать только по-русски.

«Я принадлежу русскому языку», — повторял он. Язык стал его единственным государством, его империей, его богом. В его поэтике происходит сдвиг: голос становится жестче, холоднее, интонация — все более имперской, римской.

Он смотрит на мир не как жертва режима, а как наблюдатель Времени.

Он категорически отказывался играть роль «профессионального русского страдальца».

Когда журналисты спрашивали его о лагере, о психушках, он морщился: «Это скучно. Биография поэта — в его гласных и шипящих».

Месть Империи: трагедия родителей

Пока Бродский получал премии и звания (он стал членом Американской академии искусств и литературы, лауреатом стипендии Мак-Артура), в Ленинграде разыгрывалась тихая трагедия.

Его родители, Александр Иванович и Мария Моисеевна, двенадцать раз подавали прошения в ОВИР с просьбой разрешить им навестить сына. И двенадцать раз получали отказ.

Власти не имели никаких формальных причин удерживать стариков. Это была чистая, беспримесная месть.

Месть за то, что Бродский стал знаменит, за то, что он не сломался.

Мать умерла в 1983 году. Отец — в 1984-м.

Бродскому не дали приехать даже на похороны. Это была самая страшная рана в его сердце. В эссе «Полторы комнаты» он напишет о них не как о жертвах, а как о лучших людях своего поколения, сохранивших достоинство в нечеловеческих условиях.

«Рабство порождает рабство, но беда порождает и человечность», — писал он.

Нобелевский триумф

1987 год. Бродскому 47 лет.

Звонок из Стокгольма застает его в Лондоне, за обедом с королем детективного жанра Джоном Ле Карре. Ему присуждена Нобелевская премия по литературе «за всеобъемлющее творчество, исполненное ясности мысли и поэтической страстности».

Он стал пятым русским писателем-лауреатом (после Бунина, Пастернака, Шолохова и Солженицына) и самым молодым среди них.

Его Нобелевская лекция — это манифест.

В ней он сформулировал свое главное кредо: «Эстетика — мать этики».

«Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее — хотя, возможно, и не счастливее».

Для Бродского вкус, способность отличить плохую книгу от хорошей, был важнее политических убеждений. Зло, по Бродскому, всегда обладает плохим стилем. Гитлер и Сталин были, прежде всего, эстетическими монстрами.

Нобелевская премия сделала его фигурой неприкасаемой, памятником при жизни. Но он относился к этому с иронией. «Теперь я стал бронзовым», — шутил он в письмах друзьям.

Венеция: набережная неисцелимых

Особое место в географии Бродского занимала Венеция. Он приезжал туда каждую зиму, на Рождество, в течение 20 лет.

Венеция была для Бродского визуальным воплощением рая, но рая холодного, водяного. Вода для него была образом Времени.

В эссе «Набережная неисцелимых» он объясняет эту любовь: город, стоящий на воде, отрицает твердь, как поэт отрицает догму. Здесь, среди каналов и дворцов, он чувствовал себя дома больше, чем где-либо. Здесь он хотел быть похороненным.

Сердце и Смерть

В Америке он перенес несколько операций на сердце, два инфаркта, коронарное шунтирование. Врачи требовали бросить курить, но он только отмахивался. Сигарета (он отламывал фильтр) была частью его образа, продолжением руки.

Лев Лосев вспоминает слова врача: «У него сердце семидесятилетнего старика».

Бродский знал, что живет в долг. Тема смерти, «отсутствия», становится доминирующей в его поздней лирике. Но в ней нет страха. Есть холодное принятие.

В 1990 году, уже будучи «живым классиком», он встречает Марию Соццани — молодую итальянскую аристократку с русскими корнями. Их брак стал последним и счастливым аккордом его жизни. Родилась дочь Анна.

Друзья (Штерн, Лосев) отмечали, как изменился Иосиф: он стал мягче, домашнее. Счастье, которого он так боялся, настигло его на краю бездны.

28 января 1996 года в Нью-Йорке. Вечер. Бродский поднялся к себе в кабинет, чтобы поработать перед началом весеннего семестра. Он собрал портфель, положил рукописи. Жена нашла его утром на полу. Сердце остановилось мгновенно. На столе лежала книга греческих эпиграмм.

Возвращение

Похороны были сложным вопросом. В Нью-Йорке он был чужим. В Россию возвращаться не хотел («Нельзя входить в одну реку дважды, даже если это Нева»).

Бродский завещал похоронить себя в Венеции.

Сначала его тело временно покоилось в склепе на кладбище Тринити-черч в Нью-Йорке.

Через год, в 1997-м, гроб перевезли в Венецию, на остров Сан-Микеле — остров мертвых.

Место для могилы нашлось в протестантской части кладбища, хотя хоронили его по православному обряду (отпевание прошло еще в Нью-Йорке).

На скромном памятнике выбита надпись на латыни: Letum non omnia finit — «Со смертью не все кончается».

Посетители, приходящие на его могилу, оставляют не цветы, а сигареты Camel и шариковые ручки.

Список источников:

Гордин Я. А. Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел. О судьбе Иосифа Бродского.

Лосев Л. В. Иосиф Бродский. Опыт литературной биографии.

Морев Г. А. Поэт и Царь. Из истории русской культурной мифологии.

Полухина В. Эвтерпа и Клио Иосифа Бродского. Хронология жизни и творчества.

Янгфельдт Б. Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском.