Сын расстрелянного поэта, врач и профессор: судьба Ивана Елагина, который писал стихи вопреки всему
Поэзия была для Ивана Елагина всем - воздухом, лекарством, способом говорить с собой и миром.
Он писал стихи везде: в Советской стране, где расстреляли его отца, в оккупированном немцами Киеве, в лагере для перемещённых лиц под Мюнхеном и в сияющем огнями Нью-Йорке.
По паспорту он был Уотт-Зангвильд-Иоанн Матвеев, но для простоты называл себя Иваном.
Откуда взялся псевдоним Елагин, доподлинно неизвестно. Родился он в семье поэта Владимира Марта, чьи сборники теперь можно отыскать лишь в больших библиотеках среди редких книг.
Судя по экзотическому имени, которое Март дал сыну, тот был большим выдумщиком.
Отец устроил скандал в ресторане, избил сотрудника ГПУ и угодил в Бутырскую тюрьму, получив три года ссылки в Саратов. Мать Сима от горя заболела и надолго попала в ленинградскую психиатрическую больницу.
Оставшись без родителей, мальчик стал беспризорником и воровал бублики с лотков, пока друг отца не вытащил его с улицы и не отправил в Саратов.
Недолгое счастье жизни с отцом Елагин помнил всю жизнь. В Саратове к ним приходил писатель Пильняк и в знак особого расположения поставил мальчику на лоб личную печатку в виде иероглифа.
А в Ленинграде отец взял его в гости к Ювачёвым, где Даниил, оказавшийся Хармсом, святотатственно ругал Блока и читал свои странные стихи.
Отца вскоре снова арестовали: жил в Харбине - значит, японский шпион.
Сын возил передачи в тюрьму, которые позже описал с прозаической точностью: бельевое мыло в шерстяном носке, самосад, банка мармелада, кусок колбасы, старая ушанка, кулёк сухарей.
Три дня он стоял в очереди «от железных ворот до окошка», где некто водил пальцем по спискам и так и не принял передачу.
В мучительной надежде увидеть отца он ходил к железнодорожным путям, где стояли вагоны с ссыльными.
Видел, как выбрасывают записки, но боялся подобрать - повсюду были солдаты с собаками. Запомнил, как рычала и скалилась на него конвойная овчарка.
Позже Иван учился на врача в Киевском мединституте, а в захваченном немцами городе работал на скорой помощи.
Выдавал себя за немца, напирая на имя Зангвильд, хотя друзья звали его просто Заяц или Залик.
В первую зиму оккупации жил в доме без отопления, носил воду вёдрами, которые замерзали прямо в комнате. Ходил по улицам, где на фонарных столбах висели повешенные.
В комнате с инеем на стенах вместе с женой сделал машинописный сборник стихов тиражом в один экземпляр.
Дежурил врачом в родильном доме, в котором никто не рожал, и прекрасно понимал логику советского следствия: работал при немцах - значит, работал на немцев.
Когда приблизилась Красная армия и пушки уже были слышны, он с беременной на последнем месяце женой ушёл из Киева на запад.
Они ехали не в купе и не в плацкарте, а в вагоне для скота, «где задыхался скученный народ / от пыли, мусора и вони».
Жена родила в пути девочку, которая умерла.
В Мюнхене Елагин оказался в лагере для перемещённых лиц, которых называл «беженцы-отверженцы».
Жил в закутке, отгороженном одеялом, а за другими одеялами визжала музыка, целовались и пили водку.
В коридоре торговали маринованной селёдкой из детской ванночки. Боясь выдачи советской власти, он врал, что до войны жил в Сербии, и предъявлял фальшивую справку с печатью, вырезанной из картофелины.
Поэт, не опубликовавший на родине ни одной книжки, в послевоенном Мюнхене издал сразу две. Читателями были такие же отверженцы, ушедшие с немцами от советской кары.
«Будем мы глядеть на восток, / А уходить на запад».
На американском военном транспорте он плыл в Америку, качаясь в «ямине трюма» на подвесной койке. В Нью-Йорке устроился мыть пол в ресторане, наслаждался виски в барах и магазинами, полными товаров.
Писал рекламу в стихах, работал корректором, учился в Нью-Йоркском университете.
А ещё исходил «город грозный и грандиозный» пешком, запойно играл в карты с одним эмигрантом и в шахматы с другим, слушал джаз на крыше небоскрёба, работал в транспортном отделе гостиницы и на фабрике резиновых изделий, где полуголым, обливаясь потом, делал надувные матрасы.
Как всё это можно соединить в одну жизнь и вынести - непонятно. Понять нельзя, сколько ни вглядывайся в историю - один кровавый абсурд.
Идеи о преступлении и наказании отменены, над миллионами жертв висят слова «Без вины виноватые».
Без вины виноват и отец, которого уводил военный с винтовкой, чтобы потом спихнуть сапогом в братскую могилу.
Мать умерла в блокадном Ленинграде в психиатрической больнице.
Сам он стал американцем, но жил с неизбывной памятью и русским языком. Недоучившийся врач получил филологическое образование в Нью-Йорке и через годы стал профессором русской литературы в Питтсбурге.
Однако по ночам его пробирал холодный пот: во сне некто входил в вагон и спрашивал документы, которых у него не было.
И он снова становился беженцем-отверженцем, бредущим мимо куч щебёнки по разрушенным городам Европы.
Стихи Елагина часто идут в пересказ его полной несчастий жизни, но сквозь эту почти прозаическую ткань всё равно мерцает таинственная звезда.
За Новым Светом покачивается Старый, в стёклах небоскрёбов отражается киевская Владимирская горка, а одно время проваливается в другое: «Мы выезжали из Чикаго, / а может быть, из Конотопа».
Он видел свой смысл в том, чтобы стихи возвращались в отчий дом: «Право на пулю Дантеса / Или верёвку Цветаевой? / Право на общую яму / Было дано Мандельштаму».
Заканчивает одно из стихотворений он так: «Не забудь отнять у нас при случае / Авторские страшные права».
Амнистия
Еще жив человек, Расстрелявший отца моего Летом в Киеве, в тридцать восьмом.
Вероятно, на пенсию вышел. Живет на покое И дело привычное бросил.
Ну, а если он умер – Наверное, жив человек, Что пред самым расстрелом Толстой Проволокою Закручивал Руки Отцу моему За спиной.
Верно, тоже на пенсию вышел.
А если он умер, То, наверное, жив человек, Что пытал на допросах отца.
Этот, верно, на очень хорошую пенсию вышел.
Может быть, конвоир еще жив, Что отца выводил на расстрел.